Ветка Листва

                                                                                                                    Моим друзьям,

мальчикам

Вадику, Игорю,

Володе, Саше,

Антуану:

 

«С добрым утром,

милый мальчик!»

 

ТОРЧАЩИЙ ГВОЗДЬ

 

 

                                                                  предисловие

 

в этом мире нет места для худой женщины

все не худые женщины - в саду

всякая любовь сопровождается обжигающим холодом

 

то, что происходит с худой женщиной в саду,

может ускользнуть от внимания

 

 

 

 

 Л Ю Б О В Ь  В  П Р О Р У Б И

 

 

 

                                     Иди ко мне на шишку, сразу станешь пышкой

    Сквозь искрящиеся под фонарями высоко наметённые сугробы иду с портфелем, вдыхая царапающий горло морозный воздух. Боль сковывает дыхание,  лихорадит. И стынь, и стынь, и ужас / ещё не наступил, но думаешь о нём. Смотреть через ладонь, красно-прозрачную, на электрический свет, попадая ресницами в щель между пальцев. На меня натыкается в грубом пальтишке парень, будто случайно, и, пока я - в замешательстве, просовывает руку под полу и старательно тискает. Мы посередине ярко освещённой площади, прохожих мало, но они должны видеть. Мальчишка исчезает в метели как тень, без лица, только грубая ткань пальто и горький стыд. Бросаюсь через площадь к серому зданию бывшей мужской гимназии, к школе, сладострастно сжигаемой в младенческих мечтах. Мне нужно лежать в постели, в тепле, пить бульончик с ложечки, но родители-энтузиасты идут на завод после трёх дней больничного. С этим строго.

    Мы с Николаем танцуем, примкнув к чужому веселью, мимоходом через банкетный зал турбазы. Мужик неровно подпрыгивает, наступая на ногу своей даме. - «Ты чего, Вась?» - «Да вот, засмотрелся на тощенькие ножки!» Идём дальше.

    Круглая комната с заколоченными окнами на первом этаже дома, называемого пятым. Павел приводит из коридора девочку лет пяти, усаживает на стул, начинает рисовать. Электрический свет. Дом имеет репутацию воровского притона, дома терпимости, прибежища всякого отребья. Здесь группа художников маленького городка получила мастерскую в общее пользование. Романтика для юной художницы, дочки инженеров. Смотрю, как Павел размазывает пальцем краску на щеке портрета. С замиранием сердца думаю, что мать девочки, наверное, проститутка, а отец бандит или алкоголик. «Сколько вам лет?», - знакомится Павел. «Она слишком молода для тебя», - угрюмо возражает Сергей. «Семнадцать», - отвечаю. «Боже мой, а мне в два раза больше!» Остановил на мосту. Подышал на мои замёрзшие пальцы. Провёл рукой по перилам, выкрашенным серой краской: «Смотри, какой оттенок...» Из-под моста: «Эй, Алексеич! Идём на троих!» - «Нет, нет, не могу... В следующий раз!» Снег падает крупными хлопьями, сцепившимися гроздьями звёздочек. Сказка. Мороз. Долго стоим в подъезде. Ни один мужчина, не имеющий жизненного опыта, мне не подходит. Павел нажимает последовательно на три пуговицы моего детского пальто. Я испуганно прощаюсь. За дверью плачет мама в ночной рубашке.

 

                                       Ни один насильник не сумасшедший

    Все душевно здоровые мужчины строги и справедливы. Не существует сумасшедшего, который не умел бы напугать.

    Весело щёлкает затвор автомата Калашникова. После уроков военрук Виталий Иванович занимается с желающими сборкой и разборкой оружия. Постепенно вникаю во все хитрости, довожу время сборки до минимума. Выбиваю мишень: 9; 9; 10. Никто не верит, даже военрук. - «Наверное, чужая пуля залетела.» - На уроке долговязый Саша, лучший физик класса, с показным отчаяньем дёргает застрявшую деталь автомата. «Света», - не отрываясь от журнала, бросает военрук. Тихая, застенчивая (никто в классе не знает о моих вечерних тренировках) выхожу, едва заметным движением вправляю деталь на место и быстро собираю оружие. Класс на мгновение немеет, затем взрывается хохотом.

   На прополке колхозного поля наклоняюсь рядом с подругой Лией, обе в косынках и старых пальто. Военрук, проходя по меже, вполголоса: «Самая красивая девочка в классе!» Я звонко рассмеялась. Виталий Иванович нерешительно оглядывается. Когда он отходит подальше, Лия насмешливо: «Ты думаешь, это он тебе сказал?» Мы в ссоре, я молчу. Через несколько секунд вспоминаю, что военрук - друг её мамы, которая просила его при мне поддержать дочку и как-нибудь ободрить в новом для неё классе.

   При известии о том, что Виталий Иванович скончался от сердечного приступа, все девочки рыдали за партами. Когда молодой физик, проучивший нас один год, уходил в аспирантуру, девочки тоже плакали, пудрили носы. На уроке я рисовала какие-то рожи на промокашке, физик подкрался тихо и, выхватив, стал показывать рисунки медленно всему классу. Я вжималась в парту, класс удовлетворённо хихикал.

   Все эти загадки неразрешимы. На пикнике провинциальной богемы у излуки реки Нерехты, широкого ручья, питаемого студёными ключами, меня не было. Павел приехал на мотоцикле, спроектированном на Дегтярёвском заводе по его дизайну. Искупался в глубокой холодной затоке. Не дождавшись конца вечеринки, уехал. Нашли его на дороге, парализовало на ходу. Стояла глубокая осень. Я прилежно выполняла бессмысленные акварельные отмывки в художественном училище.

   Держит меня за руку, гуляет среди сосен в пойме реки Талки. Саулюс - значит: солнечный. Усаживает на скамейку, целует, мне неприятно с ним. Ведёт на фильм «Высокий блондин в чёрном ботинке», радуется, что я вижу его в первый раз, радуется родным прибалтийским соснам в чужом городе, моей неопытности и беспомощности. Утром, уходя по делам, влезает в мои узенькие новые джинсы, оставляет свои брюки, кладёт на них часы, чтобы я не убежала, ждала его. Все незнакомые люди странны. Я представляю, как сжимаю в руке пистолет и стреляю, стреляю в упор. Он провожает меня до училища, красиво повязывает платок вокруг шеи, сидит на вокзале, пока я делаю наброски. Стреляю в упор. И тогда только чувствую удовлетворение. Накануне он изнасиловал меня, сделав вид, что хочет табуреткой разбить голову моей лучшей подруге, пытавшейся вступиться. «А ты - ложись!», - нервно закуривая сигарету, роняет пачку «Таллинн». Я сползаю по стенке, повторяя трясущимися губами: «Только не трогай её... не трогай её...», - на раскладушку и новенький матрац, сейчас наполнящийся свежей горячей кровью. На что это похоже? Это как, если порезать, например, руку и возить пальцем внутри раны: взад-вперёд, взад-вперёд. Я не знала, что он так твёрд.

   Нарыдавшись в своей комнате после очередной ссоры с родителями, выхожу на кухню, спрашиваю у отца: «Неужели я совсем уж такая плохая?», - жду подтверждения родительской любви. «Отчего же, - невозмутимо отвечает отец, - у тебя есть и хорошие качества. Например, ты любишь животных».

    В июльскую жару устало переставляю ноги по мелкой затоке водохранилища. Вдруг солнце подмигивает, передо мой - восторг - вода, кишащая зелёными, серыми, коричневыми лягушатами. Меня зовут к машине, я хватаю двух и бегу. Привожу домой одного, другой выпрыгнул из рук по дороге. Игра заключается в том, чтобы - жара застилает мозг - лягушка почувствовала, что такое жара, она ведь не любит жару. Иду с игрушечным ведёрком в сад к соседям. У них - песочница с обжигающим жёлтым песком. Выкопать ямку и засыпать лягушонка горячей струйкой, пока поверхность песка не перестанет шевелиться. Томная минута одинаковых мигов. Раскапываю вяло двигающееся существо, наливаю в ведёрко воды. Теперь - купаться, я ведь не жестокая, лягушки плавали же там в затоке, но лягушонок старается выбраться, соскальзывая лапками по гладкой стенке ведра. Теперь снова не испытанное прежде чувство удовлетворения: он не может выбраться, а ему нужно. Я смотрю, сидя на корточках. Лягушонок резко дёргается, вытянувшись во всю длину, и мигом умирает, так и застыв навытяжку. Что такое - почувствовать себя убийцей? Я с ненужной уже торопливостью выливаю ведёрко под чужой виноградник. Лягушка лежит, вытянутая и бездыханная, все периоды пытки промелькнули в моём мозгу. Я бросаю ведёрко и убегаю. Теперь это навечно со мной. Но ведь я действительно всегда очень любила животных.

   Саулюс худой, высокий, с вихляющей походкой, кудрявые густые волосы, лицо изрыто оспинами. «Но мне было так больно!» - «Я же не предлагаю тебе в рот.» - «Вот ещё!» - «Разве это не приятно?» Теперь я знаю, что некоторые девушки были впервые изнасилованы именно таким способом.

   Одну из них зовут Марина, а на самом деле Маша. Толстый противный втянул за руку в квартиру, захлопнул дверь: «Раздевайся! - пятнадцатилетней девочке, - Нет, ещё заразишься от тебя. Давай так». Маша плачет в перерыве: «Ну пожалуйста, заканчивай быстрее». Она с подружкой теперь устроила соревнование. При каждой встрече сравнивают количество мужчин, с которыми...: «241.» - «А у меня -243!» - «Ну погоди!» - «Встретимся через неделю!» Таких цифр я ещё не слышала. Дала мне телефон знакомого: «Вот! Понадобятся деньги, звони, скажи - от меня». - «А он худых любит?» - «По-моему, ему всё равно. Вообще-то он бьёт девчонок, ну, если они ломаются. Но мы с ним договорились: тех, кто от меня, не будет.» На следующий день Марина пришла с подбитым глазом: «Ничего не помню. Познакомились на Горького. Они говорят, я напилась и выёбывалась».  Набираю номер телефона. Никого нет дома! Так я не стала проституткой.

   После случившегося Павел год оставался неподвижен, лежал на больничной койке, не переносил визитов друзей. Стал окончательно мизантропом. Начал потихоньку двигаться, затем ходить с палочкой. И вот на машине, подаренной государством (приличный «Жигуль») пририсовал спереди серую полоску, как бант завязал любимой дочке, и повёз меня кататься за город. Остановился у излуки реки Нерехты. Выпили вина. «А что, слабо сейчас искупаться?», - подмигивает Павел. Сентябрь, вечер, мне жарко: «А что? И искупаюсь!»  - Не замечаю, с каким человеконенавистническим вожделением проводил меня взглядом, опускающуюся в ледяную воду, стоящую над скрытыми в ней корягами, вставив между ними голые ноги. Растираюсь, одеваюсь, мне весело от, кажется, незначительного приключения. Павел подвёз, проводил до дома. На следующий день озадачил звонком: «Вот решил узнать, как твоё здоровье.» - «А что такое?» - «Ну, после вчерашнего купания...»

   Раны лечат холодом. Правда, Андрей Анатольевич? Знакомая скудость задаваемых вопросов. Он немеет в присутствии хрупких женщин. «Одна просьба: когда будете переодеваться, не выходите из комнаты, умоляю, не стесняйтесь!» Пока я выхожу, подруга уводит Андрея Анатольевича в другую комнату, а когда возвращаюсь, говорит, что он ушёл. Я тоже собираюсь и ухожу домой. Тогда она говорит ему, что я переоделась и внезапно ушла. Мизерный эпизод продлил печальное ожидание встречи до трёх промежуточных лет. «Как я люблю худых женщин!», - как микроб пробирается под кожей напоминание о его желании.

 

                                          Все свиньи жирны. Все скелеты тощи.

   Звенья впечатлений нанизываются последовательно на деревянную плоскую палочку - в форме палочки от мороженого - скелетик моего детства. Мне обычно не давали эскимо или пломбир или в стаканчике, часто простуживалась. И я лизала чужое, микроскопическими дозами тайком от родителей во время прогулок с подругами или двоюродной сестрой.

   На зимние каникулы меня отпустили вместе с Иркой к её родне в деревню Словиху. По дороге  меня тошнит между окном и сиденьем пузатого трескучего автобуса. Ирка смеётся, ей стыдно. Мы выходим одни. Я никогда не была в деревне. Впервые без родителей непонятно где. Перед нами бескрайнее ровное белое поле. Ирка смело ступает валенком в сугроб. Мне некуда деваться, и мы ставим по очереди цепочку следов, по колено увязая в снегу, двигаясь к невидимой деревне. Там тихо-тихо. И на улице и внутри. В избе однообразные обои и тиканье часов на стене, с незаметно опускающейся гирькой. Мы там проводили время. В тишине. Рисовали, играли, ссорились. Испугала корова в хлеву, тянущаяся огромным языком, душный запах, пар на холоде - как она не замерзает - просит чёрного хлеба. Овцы жмутся друг к другу в загончике, перебегают из угла в угол. Парное молоко. На ужин - гора большущих пельменей в миске посреди стола. Бабка дивится: «Смотри, девчонка-то как чудно ест! Тесто съедает, а мясо всё оставляет».  А мне и так вкусно, в мясе - лук. Я худенькая. И оглушительная головная боль от угара каждый вечер. Я привожу её с собой домой, и долго она ранит меня, пока не становится маленькая. И я снова иду в школу. И нет ещё никаких мужчин в моей жизни.

   Вряд ли нужно говорить, что все звенья, нанизанные на палочку от мороженого, должны были составить форму девочки-милашки. Мы подрастали, и не так просто поднять рубашку на осмотре у врача. Возлюбленный подросток, в приличном обществе принято глумиться над твоей хранимой тайной и пожимать милое тело. И хочется исчезнуть из всех глаз, пройти незамеченной сквозь строй сверлящих взглядов и протянутых рук. Страстная мечта стать невидимкой, чтобы сохранить невинность. Но ведут ко врачу, молодому специалисту, анализы им мои не понравились. Ведёт отец, мужчина попросил его выйти, понимающе опустил глаза, вышел. Надо поднимать рубашку лицом к лицу. Мне говорили, что в Бразилии существует игра, основанная на том же принципе. Красивая новая чуть набухшая грудь. Я никогда не видела её, но он видит сейчас и ласкает своим металлическим прослушивающим аппаратом. И где я теперь, исчезла или обозначилась ещё ярче красной краской страдания. Сама не знаю. И могу только сказать тем, кто всё это выдумал: «Милосердия!»

     И только одна, жива ли, иду по заснеженной Пречистенке к Гуманитарному Фонду. Сострадательный Миша Ромм выписывает мне очередные три тысячи (старыми). Давид спрашивает: «Сколько тебе платят в ГФ?» Я мнусь, стоя перед ним, сидящим на стуле, подставляя тело для осмотра его быстрых опытных рук. Мы едва знакомы, встретимся ли ещё когда, и это возбуждает. Извини, - руки опускаются по талии к бедру, толкают его вперёд, лёгкое движение, выступающая тазовая кость, я чувствую, как Давид превращается в моего покровителя, теперь выше, живот, помедлил и быстрым движением поднял джемпер, чуть заметно ухмыльнулся. Завтра какая-то девушка должна стоять в новом теле на том же месте, на котором в предыдущем дне стояла заменённая я, а все остальные девушки пока должны оставаться на своих местах. Назавтра Давид срочно вытребовал меня к себе: «От меня ушла жена, она что-то почувствовала»; заплатил мне за всё, но я забыла деньги на столике. «Только приходи в юбке, знаешь, как приятно задрать сзади.» Сквозь метель слышу цыганскую музыку: «...какому краю ты отдал юные года?» Метрдотель в ресторанчике на Остоженке благосклонно улыбается, как если бы знал меня. Цыганское пение оборвалось: «Ну я же просил не надевать брюки!»

   Если даны три или более состояний, которые надлежит превратить в образ, то первое и последнее образуют память о нём, а остальные - меченые звенья. Перебирая пальцами цепочку, снова нахожу подростка, в больнице, в халате не своего размера стоящего перед консилиумом врачей, молодых и старых, расположившихся на стульях прямо в коридоре среди мило улыбающихся медсестёр и любопытствующих больных. «Поднимите рубашку, спустите трусы!», - командует старая профессорша, мнёт руками живот. Врачи по порядку взглядывают. «Месячные установились?» - «Да», - вру я от смущения. «Ну, я же говорила! - победно ставит заслуженный мною диагноз, фыркает презрительно, - Эти подростки думают, что все на них обращают внимание!» Торопливо запахиваю халат. Эта врач - добрая, просто ни одно состояние в цепочке не должно повторяться дважды.

    Один раз я была учительницей, всегда мечтала просить милостыню, дважды мне рассказывала Маша: у неё был друг. «Когда к нему пришёл приятель, то он при нём стал вдруг стаскивать с меня свитер (речь идёт о Маше), содрал с меня свитер на голое тело и привязал руки сзади к ножке стола. И они с приятелем беседовали, а я сидела на полу. Ему было в кайф, чтобы приятель видел, какая у меня грудь.» Каждый раз, вспоминая эту историю, Маша сутулится. Маринка с любопытством: «А покажи!» Маша охотно поднимает свитер. «О-о! - с уважением тянет Марина, - А под одеждой кажется, что ничего нет.» Девочки, не сговариваясь, набросились на меня, пытаясь раздеть, но, задрав юбку и увидев, что на мне вместо колготок, чулки на резинках, начали смеяться и смеялись до коликов.

 

                                   Мне уже семнадцать лет, титек не было и нет.

    - И не будет. Детство, чего уж там миндальничать, как и всякое состояние оценивается определённым числом очков. И почему-то всегда или «по крайней мере» или «по следующему правилу». Лишь одно неизменно встаёт в памяти, если взгляну на висящую на стене деревянного дома старенькую картонку - пейзаж маслом; это небольшой городок, если он задан площадью не менее ста квадратных километров, заводское предместье. Хоть бы успеть дорисовать, пока совсем не замёрзла. Картинка - та самая из меченых звеньев, без мало-мальски самостоятельного значения. Я с тревогой выглядываю из-за этюдника. Суровая худо-бедно городская зима даёт сколько-то очков вперёд, что я не допишу картину, застынут пальцы или просто не получится. Но получился и красный снег и деревья-пальмы с толсто нарисованными ветками (на морозе, спеша) и близко посаженные к краю дома окна и плохо построенная перспектива улицы и где-то совсем рядом оставленное на потом небо. Кое-как закрываю этюдник и бегу, теряя по одному очку за каждый лишний поворот - к магазину, погреться. Позади - никем никогда больше не увиденный портрет города с этого места с более длинной, чем на самом деле, дорогой, в стороне от участников состязаний и учащих уроки, проходящих по цепочке вдоль листка бумаги тревожных прохожих, не знающих покоя и сна.

    В магазине я купила настойку «Яблочную». Булькают глотки из горла кондово-пивной бутылки, как бесконечная периодическая дробь. Это - сидя на унитазе в училищной женской комнате. Всё ничего. Старшекурсники из училищного ансамбля поют:

Где-то месяц плывёт во ржи.

Где-то плачут от счастья люди.

Удержи меня, удержи,

Больше ночи такой не будет.

Зашедшая в туалет нездешняя молодуха брезгливо шарахается, увидев меня, доканчивающую «Яблочную» в один присест. Аккуратно пописав, проходит ещё раз мимо меня, вернувшейся с училищного вечера, бросившейся на постель и уткнувшейся в щель между кроватью и стеной, чтобы блевать той самой «Яблочной» настойкой и тут же облегчённо заснуть, а через месяц съехать с квартиры, не взглянув на следы своего пребывания здесь, из любопытства отодвинув кровать. Потому что бывало и хуже.

    Вы, наверное, сами не раз вспоминали уроки физкультуры: азарт и гордость, если что-то получалось лучше, чем у других, и досада со скукой, если не выходило. Я здорово прыгала через козла. Ни у одной из наших девочек это не получалось. Они подбегали и зажимали ножки или запрыгивали и садились верхом. Я же, разбежавшись, сильно отталкивалась и проносилась пушинкой, не задевая чёрной кожи. Но когда однажды Константин Савельевич попросил меня показать образцовый прыжок, я взлетела, но движение где-то над задней частью коня вдруг закончилось; неловко полуприсев задницей, споткнувшись ею о край снаряда, я стремительно падала лицом вниз. Моё падение остановила широкая ладонь физрука во всю мою грудь. Он спас меня от физической травмы. Глупо болтнув ногами, я, наконец, выпрямилась и побрела к лавке у стены, осрамлённая неудачей и ещё более прикосновением Савельича. Оба физрука: К. С. и Геша, любили сальные шуточки, похлопывания и заигрывания со старшеклассницами. Ко мне они относились хорошо, но по-отечески. Мучения доставляли занятия на брусьях, которые, напротив, все девочки любили, а я боялась опускаться вниз головой и совершать беспомощные изгибы в воздухе, снова ощущая осторожную поддерживающую под грудь руку.

    Жаль, что тайным жарким мечтам девочки не довелось исполниться в своё время. Ещё одно правило: всему своё время. Не следует до совершеннолетия пробовать разрешённое только взрослым. А ты, пока не настала пора, одиноко мёрзни в сумерках и вертись на горячих простынях, представляя рядом Игоря, грубоватого загорелого друга детства. И мажор сменяется на минор. И ничем не заменить сейчас мне, совершеннолетней, той неутолённой жажды, страсти, согревшей дыханием пустоту.

    Написав унылое письмо, которое вызовет раздражение у вашего друга, проведите языком сырую полоску по краю конверта. О чём это я? О минувшем лете. И хотя я высказываю всё именно так, как думаю, создаётся неверное представление, что так уж без милостей обошлась с нами наша судьба.

    Прошедший ливень раскидал спелые яблоки и сливы по траве и дорожкам сада. Слава богу, абрикосы давно кончились, а то бы мы вляпывались в зрелую оранжевую мякоть босыми ступнями, бегая вокруг виноградника, усатого, с окрепшими, красивой формы гроздьями, соблазняющими моих подруг то и дело срывать кисловатые виноградины и швырять их в Игоря, прячущегося между привязанных к проволоке лоз. Он, смеясь, отстреливался, девочки, шаловливо кокетничая, визжали, пробегали мимо меня. Я сначала побегала было с ними, но как-то не понимая, зачем всё это, встала и только наблюдала за весельем. Подруги видели здесь Игоря впервые, а я его знала давно, приезжая сюда, на Украину каждым летом. Зачем его догонять и забрасывать виноградинами? Да и жалко в конце концов, дедушка так возится с каждой гроздью, так гордится  плодами постоянных забот и труда.

    Лорка, как увидела Игоря, так и зашептала мне в ухо: «Кто это? Откуда он у вас? Этим летом он был в нашем лагере. Такой дура-а-ак!» - «Игорь? Да это сын наших знакомых.»  Всегда мы с ним спокойно играли. Никаким он не был хулиганом, - добрый, ласковый, весёлый, никогда не обижал. За шахматной доской я непременно озадачивала его «детским матом» в три хода. Через год он, смеясь, разбивал мой единственный приём и тут же меня обыгрывал. А виноградом и ничем другим в меня не швырялся никогда. «Такой дура-а-ак!», - восхищённо шептала мне в ухо Лорка. Она была озорницей. Мы с ней тайком читали сказки Шахерезады, пряча книгу на огороде в помидорах. Лора закончила музыкальное училище, пела в Днепропетровском оперном театре в хоре, теперь вот уехала в Америку. А Игоря в неблагополучном подростковом возрасте отправили в исправительно-трудовую колонию для несовершеннолетних. Вырос матерщинником и пьяницей - мой добрый друг детства. Играли мы в путешественников, заблудившихся в джунглях или попавших на необитаемый остров, и Игорь уговорил меня срезать возле сарая едва округлившуюся зелёную дыньку, посаженную дедушкой специально для меня. Есть её всё равно было невозможно. А ещё через год на «золотой свадьбе» Евы и Ефима Игорь налил мне впервые бокал красного самодельного вина из мелкого винограда, оплетавшего лозами веранду, и смотрел, как я пью и, краснея, неслыханно осмелев, говорю речь перед затихшей массой гостей. Спустя год или два Игоря к нам больше не приводили, наверное, он уже начал становиться хулиганом. Однажды отец прислал его в сад набрать яблок, бабушка всегда их угощала. Мы даже не поздоровались. Я пряталась в доме, он лазил по деревьям. Я и не заметила, что стою во весь рост на подоконнике, прижавшись к стеклу, напротив которого растёт яблоня «белый налив» и, задрав голову и руки, ловлю мух, жужжащих в углах рамы. Опомнившись, взглядываю вперёд и вижу Игоря на дереве, который, наверное, думает, что я здесь выставилась специально. Спрыгнула, больше его не видела, только слышала удивительные рассказы о том, как он устраивал попойки и драки и вместе со шпаной грабил киоски по ночам.

    Как бы мне убрать бы перца из воспоминаний о прошлом, но всё же порой возьмёшь и вместо этого добавишь ложку мёда. Температура - минус девятнадцать, раньше такие морозы были не в редкость. Мы гуляем по улице Урицкого. Я ещё мала, а двоюродная сестра с подругой - на три года меня старше, поглядывают на парней. Один из них - Иркин родной, а мой двоюродный брат, ещё на три года старше. Домики деревянные, сугробы горами. Подходим к своему крыльцу. Парни столпились, переглядываются. Вдруг Вовка затолкал меня с Иркой за ворота,  Ритка осталась снаружи. Я испуганно поднялась по ступенькам, а Ирка приникла к щелям у калитки и зовёт меня: «Иди сюда. Что сейчас будет!» За что тогда расплачивалась Ритка и как это называлось? Сквозь щель, потрясённая увиденным, я наблюдала, как парни встали в круг и начали играть нашей подружкой как мячом. Они швыряли её друг другу, закрутив юлой, и каждый совал руку в грудь и под полу. Ритка визжала, беспомощно летая по кругу, пытаясь закрыться руками. Жестокие подростки опозорили её на всю улицу, а Ирка злорадно хихикала, что тоже было удивительно. Непостижимые тёмные взрослые дела творились вокруг меня.


                    А недостаток этот превратит её в гораздо более съедобное блюдо!

    Я отнесла брюки и часы Саулюса в милицию. Но, вспоминая пот и кровь того раннего утра, не рассказала об изнасиловании, а просила найти его и вернуть мои джинсы в обмен на его вещи, боясь с ним встречаться наедине. Следователь пытался выудить из меня обстоятельства дела и написать всё, как есть, но я не раскалывалась. Он улыбался, мирно покачивался на стуле, после минутной паузы вдруг задал вопрос: «А как бы вы отнеслись к тому, что какой-нибудь мужчина пригласил бы вас провести с ним ночь?» «Как это?», - спросила глупо, от неожиданности.  «Ну, например, я. Согласились бы?» - «Нет, конечно же!!», - возмутилась, уверенная, что это провокация. Но следователь оскорблённо замолчал, быстренько со мной распростился и впоследствии отказывал в приёме и не здоровался при встрече.

    И теперь за непродолжительной радостью дел вы всё же нет-нет, да почувствуете, что минули эти новые светлые дни, когда вы становились мужчиной или женщиной. В каких бы трогательных, чудовищных или тривиальных условиях это ни происходило, даже если это может задеть вашего друга или подружку, сохраните копию.

    Однако, не миновать воспоминания о везде сующей свой градусник медицине, нагло и бестолково пихающей инструменты и пальцы вам в рот, живот, под мышки, сзади и спереди, по-хозяйски щупающей, разглядывающей, приказывающей раздеваться тоном, исполненным презрения к дорогому для вас телу. И несколько месяцев спустя оправдываться: но ведь всё прошло... Врачи и особенно медсёстры, с любовью в сердцах ваше доброе имя храним. И зачем родители так часто укладывали меня в больницы? Наверное, их пугали, да и по молодости, я почти уверена, хотелось пожить одним. Каждый раз, когда мне в очередной раз стелили казённую постель, насколько мне помнится, передо мной возникала чужая немилосердная вселенная и зажигала чередой свои огни. Брошенная в мир, одинокая, никогда ничего не рассказывала родителям. Слепящее зеркало направили в глаза, обмотали простынёй так туго, что косточки заныли, спокойно-тупая няня резко надавила на голову сверху. Стало так страшно, - я подумала, что сейчас мне сломают шею ещё до операции, пискнула: «Мне больно!» - «Ха, ха, ха!, - угрожающе дохнула мне в лицо медсестра, - Ещё не начали, а ей уже больно!» Вдавленная в кресло, сделав внутренний страдальчески смиренный вдох, открыла рот и увидела медленно наплывающий мираж - прямо в меня - не виданных мною размеров шприц. «Не кричать!» Чередование пыточных инструментов в резиновых пальцах, и ещё, через марево слёз, поражающая воображение конструкция: пистолет с металлической петлёй на конце. Нажимаешь на курок, петля стягивается и срезает гланду. Затрещало в голове и шее, это навалилась сверху толстая няня. Боюсь, что сломается шея, боюсь этого пистолета, боюсь пикнуть. Вот он делает своё дело, обещано без боли, но боль разрезает горло. Меня обманули и совали гигантский шприц, зачем? Я кричу, и фонтан крови заливает крик, хлещет из отверстого рта. Лицо врача бледнеет под белой маской: «Я же говорила, - не кричать...» Изогнутая эмалированная посудина в момент доверху набирается кровью. «Чистую посуду, тампоны!!» Наконец, затыкают рану, останавливают кровотечение, я сижу с растянутым ртом, из которого на полуотрезанной гланде всей тяжестью висит брошенный врачом пистолет. Мне ещё многое предстоит. После врач, снимая резиновые перчатки, бросит, как будто мне в лицо: «Никогда не соглашусь больше делать операции!» И мне, наверное, должно быть совестно.

    Ты стоишь и ждёшь меня у дверей уборной, мой детсадовский друг Вадик: «Свет, а Свет, покажи, а?» Я смущённо отказываюсь. Гораздо лучше иметь возможность написать: «Я не делала этого.» Но через несколько дней Вадик меня уговорил. Наши кровати стояли рядом. Во время тихого часа я никогда не спала. Снова начались переговоры. «Ну, ладно.» Вадик двумя руками соединил края наших солдатских одеял, я спустила трусы, мальчишка подался вперёд и, не удержав равновесия, рухнул в проём между кроватями вместе с обоими одеялами. Раскрытая, со спущенными трусами, да что там говорить, было очень стыдно. Хотя никто будто и не обратил внимания, но я была уверена в своём позоре. Через день я слышала, как Вадик хвастался перед друзьями, правда, благородно не называя моего имени: «А я знаю, какая у девочек - как слива!» Я удивилась, как только он успел разглядеть.

    Мирно, сладостно протекали мои детские дни в летнем Никополе. Часами разглядывая пауков, гусениц, ловя мух и стрекоз, употребляя мимоходом спелые ароматные плоды прямо с гнущихся к земле веток, вдыхая запах каждой новой распустившейся на кусту розы, отводя взгляд от нелюбимых гладиолусов, делая из петуний забавные пищалки, предварительно, как пчёлка, высосав из них сладкий сок, мастеря из широких листов «гребешков» индейские юбочки, закреплённые за резинкой от трусиков, а из сухих стеблей королевских лилий - прекрасные трубочки для пускания мыльных пузырей, большую часть времени я проводила в одиночестве. Прыгала на веранде через скакалку до одурения, до боли в пальцах ног. Выходила бабушка и ставила передо мною то натёртую морковку, то «гоголь-моголь», то оладушки, то свежесобранный крыжовник или малину. Все ждали, когда я поправлюсь. Ева целыми днями крутилась на огромной жаркой, душной кухне, изощряясь, вкладывая в приготовление еды всю душу. На стол подавали несколько видов блюд, приправ, закусок. И бабушка очень обижалась, если я не слишком хотела есть. Маленькую, меня вместе со стульчиком поднимали на стол и кормили с ложечки, играя в «принцессу». Когда я стала постарше, за отказ от еды полагалось наказание, меня запирали в ванной, и когда я, униженная и слегка проголодавшаяся, выходила оттуда, то теперь уже действительно могла съесть предложенный мне обед. Иногда за лето я прибавляла в весе килограмм на пять и становилась «нормальной»: цветущей, спокойной и уверенной в себе девочкой.

    В конце августа возвратившись в грязный голодный Ковров, я по инерции сохраняла спокойствие и жизнерадостность при вечной раздражённости родителей, затем начиналась чёрная глубокая осень, непрерывные простуды, обиды, скудная еда, непросветная нищета вокруг, чуждые тупые и грубые лица, сквернословие и вонючие лужи на каждом шагу. В июне я прибывала в Никополь худосочным измождённым заплаканным ребёнком. И жизнь продолжалась.


                               Теперь я понимаю, почему Николай Владимирович плачет.

     Замечу, что мой любимый возраст, возраст людей, с которыми я легче всего нахожу общий язык: от шести до одиннадцати лет. Терпеть не могу грудных младенцев и боюсь взрослых. Может быть, что-то задержало меня саму на этой возрастной границе, ведь и сейчас все мои ровесники и младшие взрослые неизбежно склоняются к тому, чтобы поучать меня, воспитывать, отчитывать, снисходительно улыбаться. Идёшь, покорно повинуясь их простодушным оценкам, мнениям, осуждениям, в лучшем случае делая вид, что этого не замечаешь. Прошлое, кошмарное как сон, вероятно отвечает за нынешние мои соображения и несоответствия, иногда достаточно резко.

    Соседи замечали Еве и Ефиму, что Света выросла, а дружит по-прежнему с детьми. Моё младенчество заигралось на углу проспекта Ленина и улицы Пестеля, а когда я подошла поближе, - какое оно, детство, - чтобы рассмотреть получше, то увидела себя молодой. Да мне и не всё равно ли, что я оказалась совсем не такой, как ожидалось, а молодость, - сколько их прошло, - пока я смотрела на себя издали. Из соображения собственной ненужности у меня выработалась вполне определённая позиция стороннего наблюдателя. Сколько, в сладострастии, до боли, я переставляла черты своего лица, меняла взгляды, прятала голые руки, располагала голос и плечи в совершенно ином порядке. Мнимый нос, притворный глаз, воображаемый рот, предполагаемая точка зрения, рыдая всю ночь и располагая ещё ниже. Надеясь. Тоскуя. Во взгляде издали есть своя многократность. А плакать, как известно, нужно много. В прошедшем я всё же узнаю себя, там полно меня. А когда более или менее становится видимо-невидимо, вот тогда и наступает сей час Света, рас-Света, два- , нет, с первого взгляда.

    С первого взгляда мне понравился Антуан. И придёт на смену Вадику Игорь, Игорю Володя, Володе Саша. Эти и другие, это всё мальчики (от шести до одиннадцати), страсть, сколько мальчиков, которые влюблялись в меня, принимая за свою ровесницу, принимая в своё братство, чего никогда не делали взрослые мужчины.

    Ведь они так полагаются на свою преждевременную старость! Беда тогда юным созданиям, перепачканным маминой помадой перед зеркалом в ванной комнате. Красную жуть с удовольствием выпивает подросток за взрослым столом. Страх движет (его)её губами, когда она говорит себе: «А вот и я - взрослая!» С педикюром на ногах, с маникюром на ..., ужас, я же её вижу. Она не идёт, плывёт в объятьях пожилого господина, изрядно пьяная, а он уводит её в танце в соседнюю комнату, но если она взглянет в мою сторону, раскроется защитный зонтик в моих руках... Рука господина скользит вверх и вниз, ниже спины. И я, торопясь за нею следом, без числа проявляя поворотов и поз, щёлкаю «Полароидом», сама затаив дыхание, чтобы меня не увидели. Её фигурка повторяется без счёта, - где тот миг пробуждения женщины, - ловлю жадно робкий театральный жест сквозь сливовую тьму. Мужчина, такой большой, ведёт меня совсем не просто так, и кончается танец со словами «хватит» и «прошу». Господин исчезает, я нахожу его через полчаса в моей комнате, сидящим рядом с моим отцом, который непрерывно тихо что-то ему наговаривает. Господин бросает один очень быстрый взгляд и всю оставшуюся часть вечера держит себя значительно и отстранённо. Они ночуют у нас вместе с женой, им стелят за стенкой от меня, и я съедаю все свои горькие улыбки и красноречивую катастрофу у себя в комнате одна - до последней крошки.

    Многозначительность родительских переглядываний - всё это знакомо - я знала и знаю цену проведённому здесь времени - они тихо, но внятно нашептали господину, что если он ещё раз приблизится ко мне, то дружбе и совместным вечеринкам придёт конец. Важность эпизода в том, что рассказали они мне об этом через несколько лет. И я в свою очередь поставила господину ультиматум, когда, притворившись больным, он остался со мной наедине, тогда как вся родительская компания отправилась провожать кого-то на вокзал, а он сгрёб меня в охапку и потащил на широкую семейную кровать, задирая на ходу юбку: «Если вы сделаете это, я буду вас ненавидеть!» Господин сполз с меня, прислонился к стене и бился головой о стенку, приговаривая: «Ты ничего не понимаешь, девчонка!», видимо испытывая некоторую физическую боль.

    Не мне выслушивать ваши многоговорящие глупости, но вам - мои. Они знаменательны, они мне дороги, и если кто, недослышав, отвечает взглядом, улыбкой и т. п., хоть какой выразительной, но не утешительной, - я помню всё. На дворе уже март! И ты забавляешься со мной на кожаном чёрном диване в пристройке храма, играешь как в конструктор, удивляясь: «Тебя можно складывать как угодно!», многократно повторяя понравившиеся композиции на полу и за столом. Тебе интересно, у тебя никогда не было таких худых женщин. И это меня совсем не утешает.

    Много раз я пыталась обходиться сама, руки ныли, послушно перенапрягаясь, всегда любящие меня, с длительным усердием с утра и дотемна. Дорогая Света! Многоликое самоотражение, зерно и молот, собственный неразборчивый автограф. Сытая по горло разнообразным письмом до звона в ушах, до пыли в глазах, делаю и показываю себе знаки, подающие большие надежды, и сплю, свалившись как убитая, это избавляет меня от необходимости писать об одном и том же в многоречивом словесном недержании.

    Но это только половина из того, что я хотела тебе сказать. Всего лишь два часа прошло с тех пор, как я, наконец, разговорилась. Не думаю, чтобы я упоминала в разговоре о Юлии. Моё сновасловие чисто случайно продолжилось на ходу сложившимся интересом к нашему с ней знакомству. Разносторонне здоровая, спелая, осыпающаяся на корню Юлия свела со мной дружбу, где мне играть роль многострадального отшельника на отдыхе. Несчастный, сильно-простой город Ковров был нам родиной. Здесь терпеливо пили мы водку, заедая хлебом или ели тюрю - хлеб, размоченный водкой - ложками. Быть здоровой и сильно пьющей трудно, но уж тогда ты - уважаемый человек. Должна честно признаться, я завидовала порой тому, как вкусно и сладко жила Юлия в городе Коврове. Многоцветный калейдоскоп картинок - мужчин, кружащих вокруг неё как в китайском фонарике. Они очень удивляли и беспокоили меня, холодной ключевой водой поили меня эти многочисленные любящие Юлию природные парни. По-прежнему ищу ту «мокрую изюминку», что делает множество - уверенным журавлиным клином, целящимся в одну большую «сутьХ». Легли в ряд на грустное поле и хранят упорное молчание. Вспоминаю, и как-то странно, что такого рода логические задачи причиняли мне немалые страдания. Целым рядом причин пыталась я объяснить себе успех Юлии и моё поражение. Живописуемая в прекрасных красках я ничего не значила в радиусе жизненного пространства города Коврова, в районе усилия человеческой воли Юлии. Большое количество мужчин желало (по очереди) обладать ею. На моём же лице застыло выражение давно знакомой печали, создаваемое огромным мускульным усилием. И куда ни глянь, всюду несметные духовно-телесные существа, похожие на пончик, и - прыгаешь в холодную реку, не заставляя себя просить дважды, и раздвигаются жирные уродливые ножки, густо поросшие чёрным волосом, и съезжаешь с какой угодно крутой ледяной горы, падая в мягкий сугроб, напоминающий пухлый живот, стекаешь по обвислым толстым грудям, ломая ноги-лыжи, стремясь обнаружить исходный пункт обилия любви. Но у подножия горы - тот же снег, я поднимаюсь, отряхаюсь и уношу отсюда свою красивую тоску.

    На Никопольском пляже (через месяц после изнасилования) Женя смеялся: «Какая ты живая!», - анализ «внутреннего чувства» не мешал нашим беззаботным встречам во мраке южных вечеров, - «Месяц назад ты ещё была невинна?», - Женя смеялся, - «Ну, тогда у тебя за это время была большая практика!»

    Изобилие искусственного моря, уставших и отдохнувших мужчин, держащихся за урезанные юбочки, механицизм природы, масса длины песчаной полосы способствовали преодолению влияния тьмы и конфуза первых впечатлений отрочества и возрождению интереса к психологии скопища живых существ и предметов. - «Знаешь ли, мне не нравится большая грудь, она так потеет».

    Двадцать лет назад у меня болел большой палец на ноге. Прогревание воском одновременно со мной проходил немолодой мужчина, попросту заговоривший со мной, не сидеть же молча в тесном закутке физиотерапии с обмотанными ногами друг напротив друга. Что-то в моём поведении незамедлительно дало ему основание считать меня «странной девочкой». «В стае надо быть простой, - грустил он, глядя на меня, - Люди начнут тебя переделывать, а может, и разрушать». И десять лет спустя студент архитектурного института Петя в мастерской под куполом театра Советской Армии, как само собой разумеющееся: «Проще надо быть, проще!» И десять лет спустя Игорь Константинович: «Внятно и просто». Вокруг меня роились вспомогательные механизмы для правильного жизнеустроения и адаптации среди людей, и мне было страшно шевельнуться, я замирала и затаивалась, а взгляд у моего соседа становился всё более тоскливым. В отличие от всех встречавшихся мне доселе людей, он не раскрывал рта «ради шутки плоской», а только сказал: «Ох и трудно тебе придётся в жизни, деточка». Когда я выходила из поликлиники, он мелькнул, курящий в предбаннике, я быстро скользнула мимо, не попрощавшись от смущения. Висели тучи, болело горло.

    На медицинском подносе лежали в надлежащем порядке стерильные инструменты добра и зла, - образно говоря. Полчища купальщиков двигались в направлении водоёмов жарким летом 1997 года. Мы смотрели на смешанную с пылью и небом поверхность канала, сидя на «римских развалинах», как назвал Михал Палыч амфитеатр трибун «Водного стадиона». «Как поживает Николай Владимирович?» - «Он плачет», - отвечаю, подходит Наташа, щеголяя моими спортивными трусами. Пробежал к воде табун молодых пловцов и пловчих. На моём лице отразилось чувство вины, а у Михал Палыча - сострадания. Сонмы модниц, которые носят обноски, и сонмища несущих гибель, и вокруг - магнитное поле любви. Я снимаю рубашку, шорты и сандалии. Обратно марширует полк освеживших мускулы сексуальных атлетов. Михал Палыч задерживает взгляд на моём купальнике, кивает: «Теперь я понимаю, почему Николай Владимирович плачет».

    Армия-жизнь, притягивай крепче, зови легион предметов, как мне представляется, наилучшим образом проявляющих себя в мире физическом, я подчинюсь твоей силе. Лес языков, сосново-берёзовый край, по которому везут меня совокупляющиеся друг с другом вагоны, - а вокруг священнодействуют луга с изгибами рек и дорог, обладающие всем арсеналом механики примитивного мира. Круто. Общий горячий наполнитель для ржавых и новеньких секций бесконечной отопительной батареи, где нет места личному внутреннему холоду, здесь радость и беды срослись в движущийся поток, который функционирует подобно машине, - творенье единой жизни; лавиной символов (здесь - чувств), градом вопросов, ворохом образов слились в единый порыв ощущений. Высунув голову из своей секции, блюю в тьму-тьмущую стерильной пустоты, свесив свой длинный обожжённый язык со стекающей слюной чужой температуры, язык, не дотягивающийся до носа, сквозь зубы, не укусывающие локтя. Отсюда - начало начал изолированных путей и трудов, новости секса, и здесь мой надёжный причал, целый короб страданий, навеки моё великое множество. Вовлечённая в эмоциональную зависимость от каждого человека я множу число калек в лесу. Мобилизованные деревья, они осуществляют призыв к свободе от самостоятельности, копируют мою жизнь, вытесняя настоящую, и привлекают к разрастающейся со смертью человека могиле. Разнообразие весёлых дур, гнилое урчанье апо-геев и андроградусов в крови, полнота гробовых извращений - всё сбивается мощными тепловыми ударами в безличную силу. «Ну и что же остаётся ещё делать бедному еврею?, - задаёт вопрос Шимон, противник здорового образа жизни, перед отъездом в Израиль, - Только в прорубь нырять!» 

    Здесь уместно будет сказать о том, что я всегда была жертвой выбора, результатом которого было моё одиночество. Выбирали мужчины. Если только рядом со мною находилась хоть какая-нибудь (любая) женщина, ей отдавалось предпочтение. Глупая или некрасивая, намного старше меня или моложе, - только она, вторая, имела власть. Даже если бы рядом со мной оказался мой двойник, инстинктивно был бы осуществлён безошибочный выбор. Всевластие её в чистом виде в отношении конкретно меня каждый раз вызывало во мне изумление. Посмотреть бы на себя и ощутить ту же непричастность и отчуждение во взгляде.

 

                               Женщина без груди - всё равно, что корабль без парусов

    Николай прыгнул в прорубь сразу, повалился в корёжащую тело воду. Что он сказал, выйдя на снег? - Это любовь! Это - повальное увлечение, это страсть, это сексуальный акт. Ступая босыми ногами по насквозь промороженным веткам, обдуваемая игривым ветром, в проруби я испытала смертный ужас. Николай позавидовал мне (он говорит, что не знает этого чувства), когда я у него на глазах отдала (на секунды) тело во власть родовой стихии, роднящей «мир человеческий с миром звериным». Но для меня это уже было привычкой, милой безликой улыбкой, моделью поведения женщины отдающейся, безысходной трагедией пола. А может, Николай видел меня в проруби образцом щедрости, жажды соединения с берущим, потребностью модернизировать прах плоти в недостижимом и неосуществимом?

    За стенами снежной крепости мы прятались втроём - девчонки. Напротив стояла крепость противника, многоликого и беспощадного, - наших двоюродных братьев. Крепость была настоящим ледяным домиком со входом и маленьким окошком, из которого мы метали снежки по искрящемуся морозному воздуху и, если повезёт, по стенам врага. Высовываться мы боялись, потому что мальчишки вели обстрел прицельно, крепкими ледяными обкатанными снарядами. Мне уж очень хотелось посмотреть в окошко, сестра не разрешала, - Вовка сказал, будет метиться прямо в окно. И вот я прижала лицо к яркому белому свету бойницы, тут же получив мокрый холодный удар прямо в наслаждение недозволенной жажды. Сквозь дурман боли и удовлетворённые крики играющих детей, торжествующих, удалых, я вышла, тщедушная, с окровавленным подбородком, и сначала с искренней, а после притворной обидой долгое время ходила, украшенная огромной, размашистой, как морозный узор на стекле, мокнущей, а затем твёрдой бордовой болячкой во весь подбородок. Моя частичная гибель как защитницы крепости переживалась как слава, и я была рада этому мгновению несозревшего пронзительного романтизма.

    Позднего развития, не сформировавшаяся как женщина к семнадцати годам я, как оказалось, не прочь была пококетничать с мужчинами, определённо умудрёнными жизненным опытом и годами. С такими я чувствовала себя уютнее, мне нравилось их в этом превосходство надо мной. Мне по возрасту, как я понимала, полагалось иметь уже вполне объёмную грудь, без неё было неприлично показаться в обществе, тем более на пляже. Целыми днями я пропадала на пляже в подаренном мамой красивом купальнике с вшитыми пластмассовыми чашечками, предназначенными для поддержания формы, а в моём случае - видимости её. Флирт с немолодым бородатым (тоже важное преимущество!) физиком (и это туда же) на Каховском водохранилище (Никополь) был насыщен новыми сладостными впечатлениями. Случайное проникновение именно этого человека в различные чувственные состояния зелёной-желторотой притворщицы творило новые формы, заполняло пустые пространства под купальником, потакало восторженным переживаниям, свойственным молодости. Хочу помнить замедление времени и усиление жара в области наших соприкосновений на колючей от песка подстилке, мокрую ткань купальника между ног под суетливым движением наглых пальцев, скованных психологическим давлением отсутствующих взглядов пляжников, безмолвие и длительность поцелуя в живот под водой, несуразное расставание, последнюю встречу, когда выясняется, что мне всего-навсего семнадцать, как его сыну, что у меня «молоко на губах не обсохло» и когда определяется при обоюдном молчании духовное своеобразие каждого индивида.

    Гением судеб счастливых, а также благодаря глупости моей тётки, мне довелось побывать в городе Сухуми. Без слов, одними криками объяснялись мы с греческим юношей до рассвета в одной из ячеек фанерного курятника, отведённого для диких курортников на время сезона. Мне эта сцена явилась теперь памятью звука собственного крика, отразившегося в другом конце города криком плачущего ребёнка, оставленного мною до утра в таком же курятнике и проснувшегося среди ночи. Лучшая женщина в мире рассматривалась безымянным греком пристально, с надеждой, сменяющейся тревогой. Не проронив ни слова, он снял редкого маленького размера лифчик, и этим одним из важных этапов исследования тела женщины был нескрываемо смущён и разочарован. Наши соседи за фанерными стенками изредка переговаривались сонными голосами, а я кричала, кричала так, как никогда более, то ли от неутомимой энергии юноши, то ли от многотрудного привыкания быть источником чужих разочарований.

    Эта проблема клещами тащила из меня женщину, женщину, шокирующую одних и не вызывающую ни гласа, ни воздыхания у других. Как она жила без меня в мире - училась ли в школе иллюзий, изучала психологическую молчанку, оживлённо обсуждала призрачность соблазнов, заманивала сказочных проказников, разрабатывала ли экспериментальные методы исследования тайных чувств, прокручивая как в кино - слова, приказы и команды памяти через светофор жизни, - и всё это, не раскрывая рта.

    Но глаз твоих открытый взор лишь едва прорывает плотную ткань незвука. Всё изменяет факт произнесения первого «гу-гу» после многолетнего «цыц», составляющего по умолчанию отрадную тайну моей истории. Молчком, вблизи или издалека, отвлекаю от себя ваше внимание мольбами, загадками, хотя при этом вы ещё не теряете меня из виду. Наконец, по моей просьбе на миг вы совсем вытесняете меня из времени. Радость поглощает мою душу. Моментально созерцаю смиренное тело, как в состоянии гипноза, быстро лежащее на диване между двух русских писателей, каждый из которых уже сходил или собирается идти в уборную проблеваться, дразня двух американских поэтов, Джона и Патрика, испытывающих дискомфорт не от разницы в степени опьянения, а скорее от различия в природе эстетического чувства.

    Неограниченно доверяю вашим достоинствам, согреваюсь у костра ваших страстей и вот остаюсь один на один с произведением искусства в аскетической обители, где никто не скажет мне учительским тоном - ты сильная, справишься без меня, а я должен помогать слабым, или - я свободный человек, мне нужно одиночество, или - если быть всё время вместе, мы быстро надоедим друг другу, или - почему я должен всё время чувствовать себя виноватым! Мы все хотим, как лучше, мы благородны. И я вам всем верю. Не знаю, долго ли пить вино из всегда чужого стакана и отвечать вам с той силой, с какой внушённое чувство овладевает вами, и считать монеты, брошенные в чашу, её содержанием.

    Вдруг перейдёт количество в качество, и прибывающие денежки создадут эффект увеличения глубины чаши, окаймлённой орнаментом периферических чувств и со скрытой монограммой из внутренних элементов на дне её. Ну, вот тебе и каменный цветок, рукотворный монолит, а я ориентируюсь на ощупь в чужой квартире, ищу сплочённый санузел, чтобы залезть до утра в ванну с прохладной водой и, может быть, утишить головную боль. И через час, другой, мне уже становится более или менее грустно и смешно слышать монотонный храп, раздающийся в определённом направлении от ванны. Это он нарочно, чтобы иссяк мой хмель, а грёзы на одной ноте перешли в воспоминания. А ещё завёл пластинку: «Мне нравится, что Вы больны не мной...», когда голова моя лежала на его коленях, а мои волосы струились по его трепетным офицерским штанам. «Мне нравится, что я больна не Вами...» - Это потом мне рассказали, что он так был влюблён в мою подругу, которая страдала от неразделённой любви к фарцовщику, сыну высланных на двести первый километр, собиравшемуся жениться на одинокой даме с ребёнком, брошенной каким-то прапором тоже ради кого-то. А мне не нравится. Утром пришёл Алёшка, долговязый лейтенант, и сразу из прихожей: «Где Света?», а этот сладким голосом: «Спит.», - и показал меня, я чувствовала, как Лёшка заглядывает в комнату, а потом - глядящемуся в зеркало другу: «Фу, рожа довольная!», - такой резкий, незнакомый в злобе голос, и в ответ - довольное мычание монстра, невыносимо храпящего по ночам.

    Итак, мы по-прежнему пьём водку, оставаясь уродами с точки зрения удачливых, тревожных и скучающих чудовищ, между которыми, однако, нет существенного различия. Я сижу между Колей и Серёжей и чувствую, как одновременно мне на спину ложатся руки с двух сторон: одна нежная, другая тёплая. С одной стороны - аморальный монтаж конечностей, с другой - глубокие чувства, о которых мы говорили в начале этого исследования. Зажатая, как в интервале между двумя нотами гаммы, я - сама себе памятник. Остаётся ещё нерешённым вопрос, сказку ли я рассказываю или нравоучительную быль. И почему линия строки, вдоль которой я наношу чернилами закорючки и точки, скорее вертикальна, нежели горизонтальна, как тропка святости, ход жизни, промежуток духовности, мертвецкая радуга. Говорю: Коля - и звук повышается, говорю: Серёжа - и понижается. Я хочу тебя найти в мертвецком покое интервала и поэтому ложусь с обоими. Несомненно, мне кажется, что я смогу тебя любить чисто и праведно, но высокие ноты вызывают резонанс в голове, а низкие - в грудной клетке. Так что, - по глоточку пить счастье, подмигивая кадыком, глоток - туда, глоток - обратно. Еле откачали, - хорошо, что ребята одно время подрабатывали санитарами на «скорой помощи». А утром ничего мне не сказали: что было реальным, а что - мнимым. Я заблудилась лицом в шёлковых волосах на заплёванной подушке. Провал в памяти, сигарета падает из рук, я улыбаюсь, наклоняюсь за ней. Всё, более ничего не помню. Безусловно, такие провалы в сознании способствуют тому, что мы считаем промежутки по вертикали.

    Но, Коля, за один промежуток я приросла душой к твоим очаровательным хитростям, а сильное напряжение грудного голоса растворилось бы в твоей щедрой нежности, как вдруг пришла Марина с бутылкой красной бормотухи и готовностью идти за тобой на край света, и вы вдвоём поехали, знаете, куда? - в город Ковров, да ещё она мне рассказала обо всём, что было той ночью и мучила меня подробностями. И вот, когда большая часть поверхности тела затоплена любовью и затронута болью, ты вызываешь к себе на новое место жительства множество неопытных жён-крановщиц с детьми и начинаешь семейные тяготы, а Марина остаётся в стороне, на берегу, как мореплаватель, отринутый морем, и читает стихи Цветаевой, пока подрастает её дочь, названная Александрой Сергеевной.

    А я вдыхаю воздух снизу вверх в городе Сухуми рядом с Дато, маленьким подлецом (чтоб идти нам по жизни, как по морскому пляжу), который вздыхает протяжно (о чём ты? - так, мечтаю...) и приписывает мне в своих мечтах трепетные упругие сиськи в кружевных намордниках, надутые как паруса, травит душу своими вздохами, давая необходимое направление звуку, произведённому струёй воздуха из глубины груди.

 

                                                                Всё при ней

    Мне необыкновенно трудно было почувствовать себя рядом с вами женщиной. Поэтому я была и поэтом и художником и гороховым шутом. Итак, согласованность большей части тела с картонным шаблоном гармонии чудес не удалась. Так это значит - губить уже набранный мелким шрифтом текст вдоль строки, ибо при этом тело делает такое же усилие, какое необходимо для достижения предмета, находящегося выше в пространстве. Зато в нашем огороде буйно разрослись морковные грядки, испорченные морозом и дождевым червем. Так установилась привычка к нерегулярным прыжкам в ледяную воду, в заметённую снегом, хрустящую мёрзлую корку проруби, приписывая каждому прыжку любовное послание: ласковый холод, нежный лёд, шаловливый мороз. Друг ты мой, увеличивающий реальное количество СВЕТЫ в проруби, снежный пух, последовательно расточающий оттенки серого цвета по поверхности заморжшего тела. Мотает цепкие ледяные струи меж членами ныряльщицы, впрыскивает семена надежды, накручивает на мои кости и нервы ощутимое приращение физического раздражения. Ветерок навивает безмолвные спирали вкруг позвоночника. И не найти друзей нежней.

    Трясёт беднягу как в лихорадке, ах, мой милый Игорь, зачем было лезть в ванную комнату через кухонное оконце, форточку для подсматриваний! Можно приравнять любое из полученных тобою ощущений к мучительной надежде увидеть различия, отделяющие нас друг от друга. Растрачивая зря психическую энергию, повис над ванной в чёрных тяжёлых ботинках, а мне с Колей лучше в твоём угрожающе-нависшем присутствии. Мы сейчас исследуем законы, благодаря которым определённое раздражение вызывает определённое ощущение, сейчас конкретно в области соска. Мотнув ботинками, Игорь перепрыгивает через ванну, разве только не осуждая нас. В это время величина раздражения, которое необходимо прибавить к первоначальному, чтобы разогреть ласковый мотор и нежный двигатель, достигла нужного изменения, благодаря твоему прыжку. Вот башмак коснулся коврика для ног, а другой уже должен находиться за порогом кафельного пола, пронёсся как автомобиль, шаловливый мотылёк над голыми телами, остающимися в первоначальном положении. Постоянное отношение в полёте бабочки, мохнатого друга, к снежному пуху той же природы, к волосатым семенам надежды обозначим через букву Е. Когда я выхожу из ванной, расчёсывая длинные волосы с застрявшими в них семечками льна, Олегу следует сказать мне что-то, протягивая волосатые руки, и прибавить: «Ты чего такая мокренькая!», - оборачиваясь к Игорю. Надежда моя той же природы, которой следует увлажнять разные почвы, чтобы возникло ощущение спасительного различия. Коля, сильно пошатываясь, появляется в дверях ванны: «Ты - радость моя, давайте вместе ебать Свету». Тогда Е будет константой. Игорь держится рукой за рубашку, пропитанную на груди банным паром, он сломал ребро, пролезая невесть зачем в узкую дыру форточки. Я сомневаюсь в том, что в дальнейшем эта сцена может быть значительно изменена. Все расходятся по домам. И мы не будем останавливаться здесь на этом споре.

    Серый фон неба заслонила фигура мальчика из тех, про которых в Коврове говорили: «из шестнадцатой, что ли». Это номер школы для умственно отсталых. Сбрызнув меня веером снежинок с рукава, толкнул на снег, и я запуталась ногами в лыжах. В первом классе ещё не умела кататься как следует, это потом я показывала класс одноклассникам, а сейчас отстала от шеренги лыжников, до школы - рукой подать. Наклонился, сопит: «Снимай штаны!» Негромко, делово, но так строго. А прохожие-то идут, хоть и вдалеке. Какой нежданный позор! Он наклонился ещё ниже и полез рукой к моим беленьким панталонам. «Дурак!», - сказала я, лёжа на боку. И так мне сейчас хочется посмотреть на себя в этот момент. Хотя, жалко девочку. Ведь всё ещё только начинается. Когда он убежал, остерёгшись приближающегося пешехода, я расплела кое-как ноги и заспешила, как могла, к школе, опустив голову, чтобы спрятаться скорее от людей, которые видели. Мне хотелось по-маленькому.

    Опыт должен решить, ограничатся ли мои будущие запросы малой нуждой. А пока я пускаю в грязной общественной уборной неожиданно светлую струю. Годам к одиннадцати, что ли, я ещё могла переодеваться в присутствии отца, чуть раньше он меня даже мыл. Я приехала из Никополя свеженькая, здоровенькая, вся в тепле и юных силах. В доме бабы Нюры мне пришлось переодевать платьице. Иногда дети так быстро растут, что становятся просто другими людьми, которыми их заменяют. Отец сидел тут же на стуле, голубые глаза за стёклами очков просматривали газету. Переодевшись, я пошла вместе с двоюродной сестрой в другую комнату, где она зашипела мне в ухо: «Позорище, позорище!» Я была не в состоянии её понять. Вполне возможно, нынче мне предстояло пустить под откос всю будущую жизнь и разом изменить судьбу. А подобные способы существуют. Отныне моё внимание приковано к холмикам на груди, припухшим за лето. Что же станется теперь со мной, если они так и будут расти на виду у всех, и ничем этого не скроешь? «Твой отец всё видел, видел!», - хихикала Ирка, у неё уже была грудь побольше, ей нечего бояться. «Ну и что?», - парировала я. «Как что, как что!, - убеждала меня Ирка, - Это стыдуха!» В самом деле, в данном случае образ неумолимо растущей груди приковал моё внимание, я измеряла свои ощущения, и стремительно изменялось всё вокруг. В школе я заметила такие же припухлости у своих одноклассниц. Слышу шепоток бабы Нюры на кухне: « У ней, смотри, уже волосы подмышками выросли, как рано!» Вышла с куском пирога и плутовски косит глаза на мою подмышку, откуда предательски торчит пучок чёрных волосиков. Это видят, оказывается, все. И учителя оглядывают подросших девочек и про себя отмечают, думают что-то очень нехорошее. Вот учительница английского скользнула взглядом с моего лица на фартук, и в глазах у неё появилось нечто отвратительно грязное, я это видела и чувствовала и не в силах была себя защитить. Изнывая от чужих разглядываний и выдуманного, внушённого отвращения, я была готова к обману природы. Речь шла только об определении точного момента, когда возрастание раздражения изменяет ощущение. Проходя по школьному коридору, я прижимаю руки к ушам и произношу про себя внезапную молитву, страшную клятву. Со всею солидностью неверующего ребёнка я отправляю мольбу, страстную, отчаянную, в пределы вселенной, к тому самому Богу, которого - ну вы понимаете - нету для меня в повседневном принуждённо рациональном осознании жизни. И происходит явление выдающееся и своеобразное, как и всякое явление Господа. На секунды замерев в немом экстазе: «Господи, пусть, ну пусть уж лучше никогда-никогда потом у меня не будет груди, как у всех женщин, но только бы сейчас не испытывать этот стыд, не сейчас!», - направляюсь к выходу, поправляя мятый красный галстук.

 

                                                    Света, какая же ты худая!

    Доктор Чарковский бросает младенца в морозный воздух, ловит и валяет в снегу. Белый свет, в нём как будто бы небольшая течь звуков - крики детей. Деревья - на островах нетронутой белизны среди новостроек. В помещении и на улице дети разных возрастов бегают голышом или плещутся в  полутораметровом прямоугольном стеклянном аквариуме у входа в клуб. Прохожие, в косматых зимних шапках останавливаются: «Не держите слишком долго ребёнка...» - «... сколько угодно.» Доктор Чарковский снимает стрессы и у взрослых. «Девушка, вам просто нужен любовник - быстро просовывает руки под рубашку и кладёт ладони мне на грудь. Мы стоим друг против друга. Руки уже осторожней спускаются по лопаткам к пояснице. Фыркает себе под нос: «Фигурка ей не нравится!»,  просовывает руку в джинсы сзади. Я стою, не шелохнувшись. Рожали? Сколько раз? Было больно? Сейчас всё пройдёт, всё пройдёт... Пальцы протискиваются вперёд, гладят промежность. Доктор прижимается ко мне всем телом, он выпирает из своих джинс и дышит синхронно с моей грудной клеткой, за дверью плачет потерявшийся ребёнок, хватит, хватит мне зубы заговаривать! Отстранился, - «Вам нужен ... и им мог бы быть я». - берёт в руки моток белой верёвки, как будто за ним сюда и заходил. Выходит и начинает учить детей выживать.

    «В качестве звеньев следует выбирать существенные в мимолётной форме единственного числа», - бормочу я себе в ванне под душем, пока скребётся в дверь Олег, литературный друг Коли, напились пива на кухне, а санузел совмещённый. Вот и Игорь уже скоро пролетит над ванной, ломая ребро, а Олег пристроился к унитазу, и я нарочно не смотрю, стараюсь не посмотреть случайно и мылю голову, ловя на плечи тёплые брызги воды. Вот холодный ветер пахнул из открытой двери, всё-таки задержался на пороге: «Света, какая же ты худая!» Вновь слышу: «...какая же ты ...» Да, я такая!

    Снова срабатывает безрадостный метод подсчёта очков, применяемый по меньшей мере в отношении меня. Нас, вместе с моей двоюродной сестрой и её подругой Риткой, ещё каких-то салаг впервые ведут на танцы. «Танцы» это гуляние групп подростков бандитского вида вкруг танцплощадки в парке КЭЗ. Ведёт нас матёрая девка с сигареткой в зубах и хрипотцой в голосе: «Ну чего, растянулись как сопли!» Заходим в парк и сразу теряем её из виду, - отводит в сторону паренёк с подбитым глазом. Чуть приблизились к танцплощадке, мелькают грубые чёрные пальто, холодный сырой вечер, матерок, шёпот, пугаемся и спешим обратно домой.

    Ласковое украинское солнышко отогревает шестилетнюю девочку, под ногами - обжигающий пятки асфальт и жало раздавленной на бегу осы, в груди - ледяная зимняя ночь. Разбегаюсь и высоко подпрыгиваю на садовой дорожке, как раз над трубой, пересекающей её посередине. От калитки до крыльца и обратно, каждый раз кажется, что взлетаю в воздух всё выше. Бабушка Ева сказала, что если кушать куриные крылышки, то можно научиться летать. Среди журналов «Здоровье» и «Садоводство» попадаются два томика Шекспира, в одном - трагедии, в другом - комедии. Не было ещё в моей жизни такого, чтобы я молилась. Но я отчаянно плакала, бросившись на диван, когда они погибли, мои возлюбленные; фамильный склеп, кинжал, страшная нелепость, - настойчиво преодолевая непонятные строки, длинные монологи, - а душа скорбит. Вернувшись в конце лета в Ковров, я твёрдо решаю, что будущего моего мужа будут звать Ромео, и у нас будет двое детей - Ромео и Джульетта. Мне не нравится повтор имени, но ни одно другое не может его заменить, стать таким же дорогим и неслучайным. Я сообщаю о своём решении родителям. Смеются, отец резонно замечает: «Но ведь у нас не бывает таких имён. По-русски это будут Рома и Юлька». Взирая на обломки высокой скорби и могильных плит, я растерянно молчу. «Ну, разве что в Италии», - добавляет отец. «Значит, я поеду в Италию», - мрачно заключаю я и не спешу в следующий раз делиться своим сокровенным.

    «Любви на свете нет», - повторю, как попугай, за авторитетно разочарованной подругой по художественному училищу и эротическим изысканиям. Это в ответ на обращённый ко мне вопрос: «Как ты относишься к любви?» и имеющий совершенно иной, практический, а не философский подтекст, и заданный мне молодым человеком под старинными сводами ялтинских художественных мастерских, где мы до полуночи выполняли срочный заказ на противопожарные рекламные щиты для заповедника.

    «Как он на меня бросился!» Я в который раз травлю эту байку только ли для того, чтобы мир узнал, что тот мужик - сумасшедший? «Кто плуг здесь вёл, кто кровь ронял...» Глаза - словно небо голубое из двух ружейных дул. В яркой голубой майке и белых брюках карабкаюсь по крутому склону с пляжа - скоро обед в Железноводском санатории - вот и первый лестничный пролёт замечательной каскадной лестницы с фонтанами, бившими когда-то во времена Сталинского псевдо-ампира. Земля полна жара, тень - бутафорской прохлады. Из-за белого куба перил виден обнажённый мужской торс, шаг вправо - и мне демонстрируют нагой член. Точно как натурщик для моей картины «Открытие Новой Зеландии». Не перейти ли мне на другую тропинку, нет, лучше назад - к озеру. Сердце колотится, сзади трещат сучья, двое бегут вниз по склону под сенью клёнов и дубов. Раздвинуть ноги, встать на корточки, попой кверху, открыть рот, разжать влагалище, чтобы дать возможность проникнуть внутрь себя как можно глубже, чтобы ничто не мешало им двигаться там свободно и всласть, чтобы охватить их всех, и малых и больших. Но только не сейчас. Как страшно. Когда сбывается сюжет фильма ужасов, и преследователь в качестве представителя от кинообъединения маньяков-убийц, хрипло пристанывая, дышит в затылок, всё и превращается в кино. Тревожная сумрачная чаща, где только что толпами шли отдыхающие, пустынна, в нужный момент жертва падает, споткнувшись о корягу, с мгновенным инстинктом пращуров разворачивается в угрожающей позе, - только подойди, мол! Маньяк, сторожко оглядываясь, молча делает по полшага вперёд. Сюда я включаю следующую ремарку: героиня вдруг понимает, что, если это кино, то маньяк для неё - настоящий. Деревья, горбатые и остросукие, невпопад высовывают ветви наперерез бегущим. Как будто сильным мускульным броском из стороны в сторону извивается тропинка, подобная перевёрнутой на спину желтобрюхой гусенице.

    Давно уже забылась минутная мольба и клятва в коридоре школы. Уныло бреду по груди равнины, по выжженным солнцем, выщипанным козами и ослами или выстриженным людьми лужайкам. Молнией полоснуло время. Происшедшее в тот миг в школьном коридоре чудо одномоментного прекращения роста, благосклонный кивок, указание на причисление к сонму верующих не было замечено мной тогда. Чудо длилось один миг, а искупительная жертва - всю оставшуюся жизнь. Ведь я сама назначила цену своей сиюминутной неприкосновенности. Все вокруг меня взрослели, а я оставалась и оставалась «на второй год». С полным основанием считая себя вправе участвовать в парадном вхождении в мир взрослых, я слушала реплики родителей то об акселерации, то теперь о «позднем развитии». Вроде бы, проблема - из смутно известной области медицины, и, набравшись терпения, я ждала. Пусть позже, ещё через год. Я продолжала дружить с младшими по возрасту, но коллектив юношей и девушек давал мне свободу от своего влияния и поддержки. Психологический крах, практическая психиатрия - вот, что формировало мою женственность и лелеяло свирепого и величественного раба своей болезненной хрупкости.

    И стою перед зеркалом. Безусловно, самым ценным в моей внешности являются чудные густые волосы. Мама, папа и я приглашены на свадьбу моей двоюродной сестрицы Ирины. Мне шестнадцать, я давно не видела своих родственников, и я не могу снова предстать маленькой девочкой. Тем более, что родители нарядили меня в детский красный сарафан.

    О новизна и полнота плода! Два комка ваты засунуты спереди под рубашку. Обо всех своих удивительных качествах я ещё не раз буду говорить ниже. Хрупкая самозащита сработала. Сейчас меня занимает в основном ваша реакция. Хриплые голоса мужиков, заливистые женские - на одном конце стола, за другим - сидит молодёжь с новобрачными. Абсурд, - я для вас всех сразу стала взрослой и достойной уважения и внимания. Ко мне подсаживается Вовка, друг Иркиного брата, из снежного детства на улице Урицкого. Легко приподнимаю длинный фужер с шампанским на уровень глаз. Теперь я ему интересна, заискивающе улыбается. Проверяю, достаточно ли прямо держу спину. Меня угощают наперебой, меня любят за это. За дополнительный жир на теле. А ведь им неведома я, со всей своей подлинной индивидуальностью: сью-сью-сью, - Посвистывая, я расправляла на коленях салфетку, зажав в кулаке её свободный конец. Вы думаете, я тогда об этом думала?

    Начались танцы. Сладкое чувство раскрепощения и выпитое вино возбудили и распалили. После нескольких быстрых танцев я заметила, что мой двоюродный брат, держась за свою поясную пряжку, и пара его друзей стали шутливо вихляться возле меня, не обращая внимания на других девушек, сменяя друг друга, как бы стараясь заставить меня двигаться ещё интенсивнее, старались изо всех сил, так что я устала. В ванной комнате, прицелившись в своё отражение в зеркале, я увидела, что один из комков ваты съехал почти до живота.

 

 

 

                                                             Послесловие

 

    Детская палата в городской больнице заполнена, разумеется, детьми. Мне и Мишке по шесть лет, а под кроватью, как у маленьких, стоят горшки. По коридору ходят медсёстры и взрослые больные. Вполне вероятно, что где-то поблизости есть настоящий туалет. Мы с Мишкой пробовали его найти, но быстро смутились и ретировались в палату. Тем не менее решили горшками не пользоваться - мы же большие - и начали мужественно терпеть. Мишка сломался на следующее утро. Красный, отвернувшись от меня, сел на свой горшок. Я запрезирала его и самым загадочным образом протерпела два дня. К вечеру третьего, забывшись, выпила почти целую бутылку компота, принесённую родителями. Няня пришла читать малышне книжку перед сном, а я, стоя меж кроватей, почувствовала, что тело моё перестало мне подчиняться. Быстро скрестив ноги, попыталась этим спасти положение, но мышцы вдруг полностью расслабились, и ручей потёк в направлении читающей вслух няни и сгруппировавшихся вокруг неё детей. Несмотря на то, что поток сразу же был замечен, тело моё продолжало освобождаться полностью, самопроизвольно и непосредственно. Извергая встречный смертоносный поток ругательств, няня с меня, большой, стащила мокрые колготки и оставила в платьице без трусов посреди палаты на всеобщее посмешище. Жестоко подведённая своим несовершенным телом, я опустила голову и руки, заливаясь теперь безмолвным ручьём слёз. Презренные малявки насмехались надо мной, мало того, приходили из соседних палат посмотреть. Потом легли спать. Я укрылась одеялом с головой и так, плача, пролежала ещё три дня. Еду мне ставили на тумбочку, никто не пытался утешить. Я ела, лёжа на боку, и время от времени вставала, чтобы сесть на горшок. Однажды в палату зашли на обход девушки практикантки. Они сразу подсели ко мне, стали спрашивать добрыми голосами, просили откинуть одеяло, и я хотела уже с радостью выползти из своей раковины и рассказать им всё. Но они спросили у детей, что с этой девочкой. И Мишка с соседней кровати, вызвав короткий смешок одной из практиканток, ответил весело: «Она обоссалась!»